"Величайшая польза, которую можно извлечь из жизни —
потратить жизнь на дело, которое переживет нас". Уильям Джеймс.

 
















  • Искусство | Режиссура | Кулиджанов Лев Александрович

    Кулиджанов Лев Александрович. Часть 1



    Режиссер, сценарист
    Народный артист СССР (1976)





    Лев Кулиджанов родился 19 марта 1924 года в городе Тбилиси.

    Всего за годы работы Лев Кулиджанов снял фильмы «Это начиналось так...» в 1956 году, «Дом, в котором я живу» в 1957 году, «Отчий дом» в 1959 году, «Потерянная фотография» в 1960 году, «Когда деревья были большими» в 1962 году, «Синяя тетрадь» в 1964 году, «Преступление и наказание» в 1971 году, «Звездная минута» в 1975 году, «Умирать не страшно» в 1991 году, «Незабудки» в 1994 году и другие картины.

    Творческая деятельность Льва Кулиджанова на протяжении всей его жизни активно сочеталась с большой административной и общественной работой. С 1963-го по 1964-й годы он возглавлял главное управление художественной кинематографии Госкино СССР. В 1964 году стал председателем Оргкомитета Союза кинематографистов СССР. В 1965 году на 1-м съезде кинематографистов Кулиджанов был избран первым секретарем правления Союза и проработал на этом посту до 1986 года. В 1986 году после 5-го съезда кинематографистов он вышел из состава Союза и до 1989 года работал художественным руководителем киноэпопеи «ХХ век».





    «Лев КУЛИДЖАНОВ – постижение профессии».

    Наталия Фокина.

    В 1942 году Лева окончил школу и поступил в Тбилисский Государственный Университет на вечернее отделение, одновременно устроившись слесарем на Тбилисский инструментальный завод. Работа была тяжелая - он пристреливал автоматы. Одну очередь пускал в чан с водой (пристрелка на автоматичность), другую - в цель (проверка на меткость). От грохота закладывало уши. Кто-то посоветовал вставлять в них патроны.

    В свободное время Лева посещал актерскую школу при Госкинпроме Грузии. В это же время он подружился с Маро Ерзинкян1, сестрой его друга Юры Ерзинкяна2. Маро была студенткой сценарного факультета ГИКа. Институт эвакуировали в Алма-Ату, но Маро поехала к родственникам в Тбилиси. Была она маленькая, бойкая, энергичная, темпераментно и с увлечением рассказывала о кино и о прекрасном институте, где ей посчастливилось учиться. Ее рассказы и увлеченность кинематографом произвели на Леву оглушительное впечатление. Он решил поступить на режиссерский факультет.

    Осенью 1943 года ГИК вернулся из эвакуации, и Маро, попрощавшись с тбилисскими родственниками и друзьями, укатила в Москву, пообещав Леве выслать все сведения по приему на режиссерский факультет.

    Люди жили трудно, бедно. Не было света, с водой - перебои. За керосином и хлебом стояли длинные очереди. Как и во всей стране - карточная система. Но на рынках было полное изобилие: горы фруктов, мяса, зелени, пряностей. На вещевом базаре на Сабуртало можно было достать всё. Работали все театры и кинотеатры, зрительные залы были полны. Весь город распевал мелодию из американской версии «Трех мушкетеров» с братьями Маркс.

    Появилось много госпиталей. По улицам на костылях, в больничных халатах бродили выздоравливающие раненые. Бесшабашные и шумные, они заводили перебранки с милицией, иногда случались и перестрелки. По городу ходил сыпной тиф. Лева заболел воспалением легких, потом у него обнаружили начало очагового туберкулеза легких. Он ушел с завода. На очередной комиссии в военкомате его признали негодным к несению военной службы. Бабушка старалась подкормить его и подлечить. За его здоровье взялись и Ирина Валерьяновна3, и ее зять Михаил Юлонович Нодия4, врач со связями. К лету 1944 года процесс удалось остановить, очаги зарубцевались. Маро выполнила свое обещание - прислала условия приема на режиссерский факультет. Лева собрал все справки, написал заявление и работу на творческий конкурс и отправил все в Москву в приемную комиссию.

    Из воспоминаний Льва Кулиджанова:

    В 1944 году я решил ехать поступать в ГИК. Собирала меня бабушка, Тамара Николаевна. Она была в курсе всех моих подготовительных дел, потому что я репетировал дома то, что должен был читать на вступительных экзаменах - отрывок из «Пиковой Дамы» Пушкина. Бабушка каждый раз пугалась, когда я восклицал за Германа: «Старуха!»

    Жили мы бедно. Бабушка приобрела мне теплые брюки, связала свитер из грубой шерсти. Еще была у меня какая-то курточка и солдатские башмаки. Снарядила она мне и постель - одеяло, тюфячок и подушку. Уехал я в штанах, сшитых из джинсовой ткани, которую мне подарил мой названный дед, человек военный (тогда, еще до своей болезни, он служил в Армии). Теперь я знаю, что такое джинсовая ткань, а тогда я даже не мог определить, какая сторона - изнанка, а какая - «лицо», естественно, ошибся, и местный портняжка мне сшил джинсы наизнанку.

    Еще бабушка купила мне полмешка яблок на продажу. Почему-то считалось, что в Москве я могу их продать и, таким образом, заработаю себе денег на первое время. Но коммерция моя лопнула - яблоки никто не хотел покупать и, в конце концов, они сгнили…**

    Так Лев Александрович, впервые покинув Ленинградскую улицу и свой родной город, отправился в неизвестный и заманчивый мир, названный всеобъемлющим словом «Москва».


    Москва.

    Летом 1944 года Москва немного отошла от первых трагических лет и зим начала войны. Наступил перелом - наши войска освобождали город за городом. Гремели победные салюты. По Садовому кольцу прогнали десятитысячную колонну немецких пленных. Почти все учреждения вернулись из эвакуации. Работали театры и кинотеатры. ГИК, вернувшись из Алма-Аты, провел учебный год. Он занимал тогда одно крыло «Союздетфильма» (ныне киностудии им. М.Горького).

    Из воспоминаний Льва Кулиджанова:

    Единственным знакомым мне человеком в Москве была покойная теперь Маро Ерзинкян. Естественно, приехав в Москву, я отправился к Маро.

    На вокзале меня, конечно, никто не встречал, но я сговорился с каким-то «левым водителем», погрузил свои вещички и поехал. У меня было четыре «места» или «куска», как было принято называть чемоданы или свертки, с которыми пускаешься в путь. Подъехав к нужному дому, я взял в одну руку маленький чемоданчик с кое-каким бельишком и важными для меня бумагами, в другую - полмешка яблок и отправился в подъезд. Когда вышел, чтобы взять остальные вещи - машины уже не было. И постель моя, которую так тщательно готовила бабушка, и мой зимний «костюм», и башмаки, которые я должен был носить зимой - всё уехало. Каким-то образом у меня оказалось пальто, сшитое из довольно грубого синего авиационного сукна. Это пальто и спасло меня в зимние холода.

    Маро устроила меня куда-то ночевать. Вскоре я предстал перед светлые очи комиссии. Несмотря на опоздание (в военное время все перемещения из города в город совершались только по пропускам, а я его получил очень поздно и приехал, когда вступительные экзамены были закончены), меня допустили до вступительного экзамена, потому что я был не один - таких опоздавших, как я, набралось семь человек приезжих. Из них приняты были двое: я и печально закончивший свои дни бакинец Латиф Сафаров - элегантный, сухой, небольшого роста, красивый мужчина с горбатым носом. Почему-то я запомнил его замшевые туфли.

    Экзамен принимали Григорий Михайлович Козинцев (он набирал курс), директор ВГИКа Лев Владимирович Кулешов и декан режиссерского факультета Григорий Павлович Широков, симпатичный, немолодой уже человек.

    Экзамен был коротким. Предложили прочитать стихотворение. Я прочел стихи Мандельштама «Бессонница», как провинциал, не понимая, насколько они не подходят для экзамена. Читать стихи посаженного, загубленного поэта, было более чем рискованно. И, если б в комиссии был человек, захотевший на меня «стукнуть», то меня во ВГИК не только не приняли бы, но могли и посадить.

    После короткой беседы Козинцев спросил: «Как вы представляете себе бессонницу?» Я ему что-то ответил, хотя бессонница мне тогда была совершенно неизвестна, спал я прекрасно. Теперь, когда без лошадиной дозы снотворного не сплю, я мог бы рассказать ему об этом гораздо квалифицированней. Тем не менее, экзаменаторы были удовлетворены моим ответом, никто не сердился на меня и за то, что я читал Мандельштама. И я, и Латиф Сафаров были приняты. Началось мое вгиковское житье.

    Со мной на курсе учились Стасик Ростоцкий, Веня Дорман, Виля Азаров, Вася Катанян, Элик Рязанов. Григорий Михайлович приезжал из Ленинграда на день, иногда на три. Вел занятия, конечно, замечательно. Это был элегантный, необыкновенно умный, очень образованный человек, покорявший своей эрудицией. Говорил он несколько отвлеченно, но захватывающе интересно. Я до сих пор ощущаю себя учеником Козинцева и завидую самому себе, что целый год мог слушать его, дивиться игре этого выдающегося ума.

    Актерское мастерство нам преподавала актриса Художественного театра Вронская, пожилая уже дама. Из меня она ничего не могла вышибить - актерское мастерство было для меня тяжелым, нелюбимым предметом, хотя в молодом возрасте я имел склонность к лицедейству (так, большим успехом пользовался наш с Гиви Шеренцем5 клоунский дуэт в детском санатории в Патара Цеми). Но во ВГИКе со мной что-то произошло - ничего не получалось…

    К тому же я, угнетенный холодом, недоеданием, униженный своей плохой экипировкой, чувствовал себя очень плохо. У ВГИКа было два общежития: одно в Лосинках, другое в Зачатьевском переулке на территории бывшего Зачатьевского монастыря (оно занимало один этаж какого-то дома, похожего на школьную постройку). Меня отправили в Лосинку. Жить там было неудобно - далеко, а когда наступили холода, так и просто невозможно, потому что до станции надо было долго идти пешком. Мой туалет быстро пришел в негодность. На джинсовых брюках, сшитых наизнанку, на складках появились дыры. Накладные карманы, пришитые недоброкачественными нитками, отпоролись. Я их кое-как прикреплял булавками. Туфли прохудились, чувствовалось, как в них хлюпает снег. Окончательно замерзнув, я решил бежать из Лосинок и перебрался в Зачатьевское общежитие.

    Мест там не было, и первое время я жил в коридоре в шкафу. Был там такой, кем-то забытый, старый большой шкаф-гардероб. Ночью я залезал в него и закрывался дверцами. Подушкой и одеялом мне служило пальто. Иногда, если кто-то из студентов уезжал куда-нибудь, меня пускали поспать на временно освободившейся кровати. В конце концов, меня приютили художники. В комнате их было восемь человек, и один из них, Жозя Пассан из Одессы, инвалид войны, жил с женой. Это была теплая комната. Художники - народ оборотистый, энергичный. Паровое отопление не работало, так они наладили собственное отопление - раздобыли печку, приносили дрова. В ход пошел забор, окружающий котлован на месте взорванного Храма Христа Спасителя и так и не выстроенного (слава Богу!) Дворца Советов. Все, кто мог, растаскивал этот забор на дрова. Так что у нас было тепло. Правда, было и свое неудобство—оно заключалось в том, что круглые сутки горел свет - мощная многосвечовая лампочка. У всех обитателей нашей комнаты были задания, и единственный стол был «расписан» по часам, включая и ночь.

    Приютившие меня ребята были очень хорошими людьми. Вася Голиков и Коля Юров сыграли в моей жизни большую роль. У Коли Юрова где-то под Москвой жили родные, иногда он ездил к ним на побывку и возвращался, к восторгу всей комнаты, с бидончиком тертого хрена. Тертый хрен с хлебом - прекрасный ужин, завтрак или обед. Иногда Коля Юров давал мне поносить свои валенки. Они были худыми, но какое удовольствие было обуть в эти старые мягкие валенки окоченевшие ноги!

    А в Тбилиси беспокоились и ждали писем. Ирина Валерьяновна писала Леве:


    «Мой дорогой, милый Левик!

    Дня три тому назад получила от тебя два маленьких письма - первых за все время. А до этого за несколько дней получила твое письмо бабушка. Но все же о тебе ничего не было известно томительное количество дней, за которое много было передумано и пережито. Это нехорошо с твоей стороны. Телеграмма стоит три рубля - и при всей бедности можно было ее послать вовремя, как договорились. Это небрежность по отношению к близким - не надо в себе это поощрять и оправдывать себя разными доводами. Видишь, я не могу без упреков. Но сейчас это все уже прошло. Знаю, что с тобой - по тону письма чувствую, что тебе трудно. Жалею очень тебя, огорчаюсь за тебя - что все не так гладко идет, как ты себе представлял по юности, и всем сердцем предчувствую, что скоро увижу тебя. Ты поймешь, что дальше будет еще хуже, еще трудней и вернешься домой к скучной, надоевшей тебе жизни, но более или менее терпимой и сносной. Я ничуть тебя не уговариваю и не убеждаю, наоборот, рада, что ты сам воочию убедился в том, что я права - что в Москве можно жить, имея средства или везучее счастье. Я жила там и знаю, что это такое. Попробуй и ты - только вовремя возвращайся. Не доведи ни себя, ни свое здоровье до такого состояния, из которого потом трудно будет выбираться… Скоро вернется мама твоя***, и дай Бог! Учиться здесь тоже можно. А через год, если станет легче - опять поедешь пробовать счастье. Не огорчайся, если не примут. Впереди лютая зима и ты пропадешь от холода и голода. У нас лишения легче переносятся…

    Целую дорогого очень крепко.18.X.44 г. Твоя Ира.

    Не сердись, что с радостью жду тебя обратно—это оттого, что ты и твое здоровье и благополучие мне дороги».

    В других письмах, исполненных любви и заботы, Ирина Валерьяновна тоже призывает его, прежде всего, думать о своем здоровье:


    «Дорогой мой, бедный “ребенок” - знаю отлично, что тебе хочется интересного, свежего, нового - любой ценой. Понимаю, и все же мне дороже ты - здоровый и целый, чем ученый и с чахоткой».

    И еще одно письмо:


    «… Проходила мимо твоего дома, и мне показалось в окне, что это твоя мама - а позвонить бабушке неловко. Завтра узнаю. Слава Богу, если она вернулась! Но теперь я уже никогда не смогу сказать о тебе - ”это мой сын”… Но это и не так уж важно, как назвать - для меня ты уже давно, независимо ни от кого, чей ты сын - даже Cашин - сам по себе дорог, близок, нужен. Просто люблю тебя, а не за то, что ты Cашин ребенок…».

    Наконец, пришло письмо от Екатерины Дмитриевны, через семь долгих лет вернувшейся из лагеря.


    «11.XII.1944 года.

    Дорогой Левочка!

    Вот я и дома! Никак не приду в себя после долгого пути. Очень трудная была дорога, и слишком долго продолжалось мое путешествие до Тбилиси. Пришлось сделать шесть пересадок, и только в Минводах попала на прямой поезд скорый до Тбилиси. Устала и измоталась до ужаса! С сильным волнением и трепетом счастья подъезжала к дому. На вокзале меня никто не встречал, т.к. я не известила. Явилась неожиданно. В тот день Шура7 меня не встречал. Три дня подряд он ходил на вокзал и, наконец, уже отчаялся, не вышел, а я вот она - явилась. Радости и восторга не было конца! Бабуся стала плакать, а я сама не своя от счастья. Внешне все мало изменилось, как будто это было вчера. В первый день никто не знал о моем приезде, только одна Маня пришла, но на второй день прибежала Нонна с Зиной, Натуся спустилась, сейчас была Изабелла и Тамара. Так приятно, что все рады моему возвращению, все тепло и радостно меня встретили. Находят меня мало изменившейся. Не хватает только тебя, моего сыночка дорогого! Все и все время разговоры только о тебе. Так приятно войти к тебе в комнату, где ты жил. Все осталось по-старому, но тоскливо без тебя. Страшно сильно желание тебя видеть, обнять, прижать к себе, плакать с тобой! Мой мальчик, жду с нетерпением каникул, когда ты осчастливишь меня своим приездом. Не хочется, чтобы ты срывался с занятий теперь, опять отстанешь, только недавно стал заниматься и опять пропустишь лекции. Не надо, лучше подождем. Пиши, дорогой, побольше о себе, обо всех своих делах. Как твои успехи? Как с питанием? Ждем справку для посылки. Сейчас же выслали бы тебе валенки и теплую шапку. Пришли обязательно и поскорее. Я очень беспокоюсь за тебя. Целую крепко, крепко. Твоя мама».

    Это письмо перевернуло жизнь Льва Александровича. Ему хотелось все бросить и мчаться домой. Общежитие опостылело. Опостылела лестница в наледях, по которой он, как все обитатели Зачатьевки, по утрам с трудом спускался. Жизнь была трудной. Студенты отоваривали хлебные карточки в булочной на углу Зачатьевского переулка и Остоженки, получая четыреста грамм хлеба, сладкого от замешанной в муку мерзлой картошки. Иногда давали талоны УДП - что значило «усиленное дополнительное питание» (студенты расшифровывали это так: «умрешь днем позже» или «удалось дураку пообедать»). Но и это не спасало от изнуряющего чувства голода. Дни тянулись медленно и тяжко. Однажды Лева обнаружил у себя в кармане смятые, забытые им талоны, так называемые «пятидневки» - карточки на пять дней, которые давались в дорогу. Их можно было отоварить в любом магазине. Это было чудо. Вместе с Эдиком Ходжикяном8 он пошел в ближайший магазин на Остоженке.

    Из воспоминаний Льва Кулиджанова:

    Мы получили там несколько килограмм картошки и сколько-то «на жиры» яичного порошка. Пришли с этим богатством в общежитие, попросили у девочек кастрюльку, почистили картошку и сварили ее - целая кастрюлька получилась. Решили сдобрить ее яичным порошком. И вдруг содержимое кастрюли начало расти. Мы срочно попросили еще одну кастрюлю. Получилось две кастрюли яично-картофельной каши. И мы с Эдиком вдвоем все это съели. Остановиться не могли, пока не доели. Устроились спать, Эдик стонет. Я думаю: «Погибнет бедняга от заворота кишок…» Но ничего - обошлось. Молодые были.

    Но самым мучительным в той жизни был, пожалуй, «генерал мороз». Зима была холодная. Жгучий холод пробирал до костей. Сессию Лева кое-как сдал. Мама выслала ему деньги на билет, и он уехал домой. Домашние были потрясены его жалким видом. «Неизвестно, кто из нас вернулся из лагеря», - вспоминала Екатерина Дмитриевна. Дома его отмывали, откармливали, хотя изобилия не было и там. На семейном совете решили что-нибудь продать, чтобы его положение в Москве не было таким бедственным. Остановились на отцовской скрипке - старом итальянском инструменте, подаренном ему когда-то преуспевающим дядей. Но возвращение Екатерины Дмитриевны воскресило у старика деда надежду на возвращение сына. Дедушка Ника9 (бабушка к тому времени уже умерла) высказал предположение, что Саша вернется и будет со своей скрипкой ходить по дворам и играть. Может, что-то и заработает… На работу в другое место его ведь уже никто не возьмет… И скрипку решили пока не продавать. Две недели пролетели быстро. Наскоро экипированный Лева вернулся в Москву. И скоро московский холод и голод снова взяли его в свои клещи. После тепла и ласки родных жизнь в Москве казалась особенно трудной и тоскливой. Но самое главное - не клеилась его работа в мастерской Козинцева. Хотя сообщество ребят, учившихся во ВГИКе, было прекрасным и приносило много радости.

    В то время в фильмотеку ВГИКа поступило много трофейных фильмов.

    Из воспоминаний Льва Кулиджанова:

    Директор ВГИКа Кулешов появлялся в институте в охотничьих сапогах, в клетчатой канадской куртке, в сопровождении нескольких охотничьих собак. Он был большой либерал. Когда вместе с Александрой Сергеевной Хохловой он смотрел что-нибудь в директорском зале, туда обязательно набивалось множество студентов, которые делали вид, что прячутся, а он делал вид, что их не замечает. Так, спрятавшись за занавесками, мы посмотрели «Королеву Кристину», «Летчика-испытателя» с Кларком Гейблом, «Дилижанс» Джона Форда и многие другие фильмы.

    Кулешов считал, что самое главное для кинематографиста - знать и любить кино. И, если студенты проводят время в просмотровом зале, а не на лекции по политэкономии, в этом ничего предосудительного нет. Все вели себя соответственно этому негласному правилу. Вечерами в общежитии ребята обсуждали увиденные фильмы, смаковали восхитившие их детали, радовались выразительным кадрам, воодушевлено восклицали: «А как здорово то… А как здорово это! Какая деталь! Какой ракурс! Какой текст! Какой крупешник!» Выпивали на этих посиделках редко. Однажды пришел поклонник одной из девочек - сын какого-то крупного воинского начальника. В разговоре вспоминали о старом мирном времени, и Лева рассказал, как в детстве он, сам не заметив этого, съел двенадцать пирожных, принесенных его отцом из буфета ЦК. Родители испугались, а он хоть бы что. Гость спросил: «А сейчас съел бы?» - «Ха, - сказал Лева, - конечно!..» - «Пари?» - «Пари!» - «На двенадцать?» - «На двенадцать». Молодой человек ушел и скоро принес коробку с пирожными (каждое стоило четыреста шестьдесят рублей!) - наполеоны, эклеры, трубочки с кремом, песочные, бисквитные, украшенные грибками и розанами. Все обомлели. «Приступаем!» - сказал молодой человек. Лева взял пирожное и быстро съел его, потом второе… третье есть было уже трудно, но он и его съел. «Ой, да он все сожрет! - закричал кто-то из девчонок, - налетай!» И быстрые девичьи руки разобрали оставшиеся пирожные. Все были довольны. Смеялись…

    Война приближалась к концу. В Москву приехал Вадим Борисович Болтунов, друг и помощник Ирины Валерьяновны. Привез посылку, деньги. Он устроился художником-макетчиком во МХАТ. Наступил март, морозы отпустили. Но начались болезни - грипп, потом бронхит. Лева, ослабевший от голода и болезни, с трудом таскал ноги. Сохранилось письмо Ирины Валерьяновны, написанное весной 1945 года:


    «Мой дорогой, любимый ребенок!

    Наконец-то куча писем - твоих и Вадима! Я ужасно рада! Хоть это и не по-русски сказано, - но зато правда! Вы оба, мои дорогие - несчастные одинокие, потерянные и совсем вам обоим не то надо! А надо вам вот что: вот такой большой камин (тут же нарисован камин и две фигурки в креслах у камина, помеченные одна - “Лева”, другая - “Вадим”. - Н.Ф.), куча дров (уже нарубленных), куча книг, кофе - что-то еще вкусненькое и теплое в камине на огне. Телефон рядом, по которому я звоню, что скоро приеду - усталая, замерзшая от вашей любимой, “проклятой” Москвы, и потом милый уютный вечер в тишине “семейных радостей”. Потерпите, дорогие: так и будет - когда-нибудь. Правда, будем мы седые и старенькие - но все именно так и будет. Все мои желания сбываются - поздно, но сбываются. Я очень боюсь за вас обоих. Такой образ жизни сломит хоть кого угодно! Но все же не унывать!.. У тебя есть мать, мачеха и, может быть, скоро будет отец (вдруг он жив?!). Войны уже нет. Все скоро подешевеет, потеплеет… Все недостижимое будет возможным. Во все времена студентам жилось трудно…»

    Но Лева не выдержал… Ребята решили - надо отправить его домой, а то загнется. Вася Голиков (он был тогда в профкоме) выбил для него два ордера на галоши. Галоши продали, и на эти деньги отправили Леву домой. Так кончилась эпопея его первого поступления в Государственный институт кинематографии.

    Опять ленинградская улица.

    Возвращаться домой потерпевшим фиаско, несчастным и больным очень трудно. Родные и близкие, хоть и жалеют тебя, но не скрывают своего разочарования. Но первое время жилось так плохо, что было не до рефлексий. Екатерина Дмитриевна получила паспорт и устроилась на работу в трест «Пиво-лимонад». Это была хорошая работа - ее жалели, «входили в положение», она получала без карточек за гроши сироп - качественный, изготовленный из сахара и настоящих фруктов. Этим сиропом отпаивали Леву. А еще зелень, ягоды… Медленно, но он приходил в себя.

    Сперанский за последние полгода получил два ордена - орден «Красного знамени» и орден Ленина. Он вышел в отставку, часто прихварывал, у него объявилась гипертония, время от времени загонявшая его в госпиталь. Был он человеком добрым, трогательно принимал на себя все невзгоды родственников своей жены. Но распущенности и лени не терпел. Раздражало его Левино сибаритство, лежание с книгой в руках. «Иди лучше землю копай!» - раздраженно призывал он. - «Зачем? Какую землю?!» - «Все равно, не валяйся, работать надо!» - «Где? Как? Кем?» Эти проклятые вопросы выгоняли Леву из дома, и он уходил или к Ирине, или к друзьям, которых у него было много. Ирина Валерьяновна изо всех сил старалась удержать его от упаднических настроений, к которым он был склонен. «Ты юноша, да еще такой, перед которым еще весь Клондайк открытий и завоеваний. В чем я не сомневаюсь ничуть!» - писала она в одном из своих писем.

    Возвращались его друзья с войны. Среди них - Юра Кавтарадзе. В одном из своих писем он писал:


    «11.10.1944 г.

    Здравствуй, дорогой Левка!

    Сколько времени прошло, как не имел от тебя писем, да и ты, наверное, от меня ничего не имел. Я тебе писал о том, что меняю адрес. Извини за долгое молчание, но поверь, связаться с тобой не было никакой возможности.

    Не хвастаясь, говорю, что за этот период пришлось очень много испытать, пережить и увидеть. Но об этом после, при встрече.

    Скажу тебе по секрету, только ни слова маме, я серьезно ранен. Подорвался на шрапнельной мине. Получил сразу пять ран в обе ноги, левое бедро, ягодицу и раздроблена кость левой руки. Всего из меня извлекли 11 шариков. Первое время было настолько плохо, что в момент прояснения сознания мысленно прощался с вами. Сейчас чувствую себя гораздо лучше. Даже пресмыкаюсь при помощи костылей. С рукой плохо - не работают пальцы, за исключением одного, большого. Но все это пустяки, бывает хуже. Думаю, через месяц поправлюсь окончательно. Вот пока все о себе.

    Ну, а как твои дела, друг?! Как ребята, знакомые? Где, кто, что? Пиши, пожалуйста, да поподробнее. К приходу твоих писем буду здоров. Извинись за меня перед нашими, думаю, они обижаться не будут.

    Как хочется, Левка, увидеться, как хочется! Ведь я вас, черти, уже почти полтора года не видел. Наверное, изменились до неузнаваемости. Напичканы университетским образованием - не подступись! Ну, да ладно, думаю, что поговорить нам все-таки будет интересно.

    Забыл тебе сказать, что теперь я уже не в НКО10, как ты сам, наверное, догадываешься. Последнее время я был нач. ком. штаба партизанского отряда «Щорс». На этом поприще и сковырнулся. По выздоровлении опять буду у себя в отряде. Замечательный отряд.

    Ну, пока, привет всем. Крепко целую, твой Ю.Кавтарадзе».

    А вернулся Юра в причудливой форме польских войск - в конфедератке, с именным оружием. Привез мощный американский радиоприемник, коллекцию марок и две скрипки в парном футляре, на котором было написано «Страдивари». Это была фабричная марка, никакого отношения к знаменитому мастеру не имевшая, но использовавшая громкое имя в коммерческих целях. Друзья подсмеивались над ним - и над его конфедераткой, и над его рассказами о партизанской жизни, похожей на детективный роман. Даже ордена, которыми он был увешан, вызывали у всех сомнение. Только много лет спустя, когда на похоронах Юры эти ордена на подушках понесли съехавшиеся со всей страны его соратники-партизаны, скептики пожалели о подтрунивании, которым сопровождали в далеком 1945 году его поразительные партизанские истории.

    Тяжело было в 1945 году на фоне всеобщего оптимизма чувствовать себя неудачником. Но постепенно и боль, и горечь, и неудовлетворенность сами собой потеряли свою остроту и уже не ранили душу так, как вначале. Но расстался ли Лева со своей мечтой о кинематографе? Нет, нет и нет. Он хранил фотографии Кларка Гейбла и Мирны Лой, исполнителей главных ролей в его любимом фильме «Летчик-испытатель», вспоминал ребят, с которыми делил трудности зимы 1944-45 года, вспоминал «праздник жизни», который как-то видел в Доме Кино весной 1945 года: счастливую Александру Сергеевну Хохлову в зеленом тафтовом платье и замшевых черных лодочках без каблуков в окружении Кулешова, Барнета, Макаровой, Герасимова, красавицы Нины Гурария11

    К тому же дома были и свои радости. С ним была его мать, которая не могла надышаться на него, и мачеха, понимавшая его. Ирина Валерьяновна устроила Леву на работу в Грузинское Телеграфное Агентство внештатным сотрудником - он готовил маленькие информационные заметки без подписи о неинтересных для него событиях. Но духовная жизнь его была наполнена. Он много читал, встречался с интересными людьми—художниками, поэтами, актерами. Так прошла зима.

    В апреле 1946 года Лева поступил методистом в туристическо-экспедиционное бюро. Эта работа пришлась ему больше по душе - в его обязанности входило ездить по Грузии и составлять туристические маршруты.

    Особое впечатление произвел на него Гелатский монастырь недалеко от Кутаиси. Монастырь переживал период запустения. Охранял его один старик-сторож. Монахи были изгнаны, прекрасные величественные строения заброшены, храм закрыт. На территории, заросшей травой, бродили козы. Но и в запустении монастырь был прекрасен, а безлюдье располагало к молитве. Восторг охватывал душу в этом святом месте, от красоты окружающей природы сжималось сердце.

    Эти поездки пробудили в Леве любовь к путешествиям и к размышлениям на природе.

    Из воспоминаний Льва Кулиджанова:

    Когда мне исполнилось 50 лет, в числе многих полученных мною поздравлений была очень тронувшая меня телеграмма из Кутаиси, из тамошнего экскурсионного бюро.

    Да и я никогда не забуду смешную гостиницу, где тогда было очень шумно и где царили необыкновенно породистые и свирепые клопы, от которых не было спасения.

    Не забуду и величественные развалины храма Баграта, с поваленными гигантскими колоннами, и Гелатский монастырь, где под огромной плитой покоятся останки одного из великих грузинских царей - Давида, прозванного Строителем. Воспоминание об этом поразительном архитектурном комплексе составляет одно из самых волшебных ощущений моей жизни и свежо в моей памяти и сейчас.

    В ясный весенний день я отправился рейсовым автобусом до какого-то пункта, откуда должен был добираться до Гелата своим ходом. Я шел довольно долго по горной дороге, окруженной мирными холмами, исчерченными прямоугольниками полей (от охристых до светло-зеленых, как на картинах замечательного грузинского художника Какабадзе). Цвели деревья. Уже подходя к Гелату, я миновал родник, у которого судачила группа молодых женщин. Подоткнув юбки, они подставляли ноги под холодные струи, смеясь чему-то своему. При моем приближении они замолкли, прикрыли голые ноги. Но стоило мне отойти, как девушки вновь принялись смеяться, играя с родниковой струей.

    Это было продолжение волшебства, какой-то грузинский Йорданс, полный какого-то особого веселья…

    Еще виток дороги, и передо мной оказывается мощная крепостная стена с глухими воротами, цитадель западно-грузинских царей. С трудом найдя кольцо, я дернул за него и - ничего… Только через несколько секунд услыхал, как где-то далеко звякнул колокол. Еще через некоторое время послышались неторопливые, старческие, шаркающие шаги, и калитка со скрипом отворилась. Я долго объяснял недоверчивому старику-сторожу, с чем пришел. Наконец, был впущен. И замер в изумлении: залитая солнцем изумрудная поляна, украшенная желтыми головками лютиков, была исчерчена графическим волшебством теней, отбрасываемых главным собором и окружавшими его постройками…

    С тех пор я ни разу больше не побывал в Гелатском монастыре, хотя мечта об этом не покидает меня вот уже сколько лет…

    В ту же зиму через подругу своего детства Нонну Баграмову, окончившую к тому времени институт и ставшую геологом, он познакомился и подружился с ее друзьями-геологами. Вечерами они собирались у Коли Астахова или Васи Панцулая, приходил и давний Левин приятель Отар Мчедлов-Петросян. Они сочиняли стихи и читали их друг другу. У Коли Астахова была гитара. Вася Панцулая хорошо пел. В подвальчике у Коли (про который он говорил: «Роль поэтической мансарды играет мой полуподвал») читались и стихи Отара Мчедлова, посвященные нам, трем сестрам Фокиным:

    «Три боярышни и три подруги
    Нежны и застенчиво просты.
    Три светящих пары глаз без скуки
    Верных три подруги, три сестры…»
    и т.д.

    О нас в этом подвале часто вспоминали. В то время все мы уже были в Москве. Нашего отца эти молодые люди хорошо знали по совместной работе в области геологии. Отец был колоритной фигурой. На улицах мальчишки его называли «Онегин», а нас «дочки Онегина». У Нонны Ауце, подруги моей сестры Маши, Лева увидел мою фотографию и, по его словам, сразу влюбился в меня. Летом сорок шестого года я приехала в Тбилиси и, встретившись с друзьями - Колей Астаховым, Васей, Нонной и Жорой Ауце - впервые услышала имя «Лева Кулиджанов». Но знакомство наше состоялось только через год.

    В 1946 году, в конце лета Лева предпринял попытку восстановиться в институте кинематографии. В Москве он остановился у Вадима Болтунова, работавшего во МХАТе художником-макетчиком. Не успел Лева оглядеться, как разразилось, как гром, обращение партии и правительства к народу, в котором говорилось о том, что в связи с неурожаем, постигшем нашу страну, карточная система ужесточается и дотации, которые назывались «хлебные деньги», отменяются. Зима ожидалась голодная и суровая. Посоветовавшись с Вадимом и, все взвесив, Лева решил не рисковать и уехал обратно в Тбилиси. Надо сказать, решение это оказалось своевременным, так как Екатерину Дмитриевну вызвали в милицию и лишили тбилисской прописки, отказав ей в праве жить со своей семьей. Она должна была искать себе пристанище в каком-то из близлежащих районов Грузии. Остановились на городе Цхинвали (тогда Сталинири), где у Кулиджановых жили родственники. Ванечка и Наташа Кулиджановы приютили ее и помогли с работой - устроили секретарем-машинисткой. Получала она гроши. Жить в Цхинвали было трудно во всех смыслах. Заедала тоска по дому и близким. В Тбилиси она могла приезжать только, скрываясь от посторонних глаз. Все это не способствовало оптимизму. Зиму 1946–47 года пережили трудно. Сперанского мучили частые приступы гипертонии. Бабушка тоже болела. К весне друзья геологи уговорили Леву поступить в геологическую партию, начальником которой был Вася Панцулая. Партия эта должна была заниматься геофизической разведкой в горах Болнисского района. Платили неплохо. Леву зачислили десятником. В первых числах июля я приехала в Тбилиси к отцу и сестре, которая училась на филологическом факультете Госуниверситета. До этого я проучилась некоторое время в студии театра Ленкома и собиралась поступать в ГИТИС на актерский факультет, а пока мы с сестрой решили отдохнуть в Батуми.

    Очень хорошо помню то утро, когда снизу со двора раздался крик: «Анатолий Михайлович! Соня!» Мы вышли на балкон и увидали Колю Астахова, Васю Панцулая и незнакомого молодого человека. Они поднялись к нам. Представили молодого человека:

    - Это наш друг, Лева Кулиджанов.

    Встреча была радостной, мы смеялись, шутили. Коля и Вася, как всегда, балагурили, а Лева, сев на сундук, молча смотрел на нас. Одет он был скромно, но очень аккуратно - белая, хорошо отглаженная полотняная блуза, темные брюки, вычищенные полуботинки. Лицо открытое, спокойное, с какой-то затаенной грустью. Я чувствовала, что он смотрит на меня внимательно, как бы изучая.

    Ребята пригласили нас поехать на несколько дней с ними в экспедицию, благо она была недалеко от Тбилиси. Мы согласились. Договорились, что в назначенный день они заедут за нами на трехтонке, которая пойдет от Геологического управления. На ней можно было доехать до Люксембурга (бывшей немецкой колонии), а дальше дороги не было, надо было идти пешком. Для нас с сестрой, привыкших к геологическому быту с детства, все это было естественно, никаких трудностей мы не боялись. В положенный день трехтонка остановилась у нашего дома, и мы отправились за Болниси - на Давид-Гареджи. В кузове трехтонки среди прочих членов экспедиции находился и Лева. За эти два дня, проведенные в экспедиции, ничего существенного не произошло. Непринужденно болтали, вечерами читали стихи, Вася пел оперные арии и романсы Вертинского. Лева держался скромно, но вблизи от нас. Время пролетело быстро. На попутной машине из Люксембурга мы вернулись обратно и вскоре отправились в Батуми, откуда я приехала недели через три и стала собираться в Москву - приближались вступительные экзамены в ГИТИС.

    В Тбилиси я застала всю нашу компанию. Ребята закончили часть работ и привезли материалы в управление, собираясь вскорости вернуться обратно. Вечером мы собрались у Никитиных, названных родителей Нонны Ауце. Читали стихи, Вася исполнял романсы. Засиделись допоздна и, когда вышли, Лева вызвался проводить меня до дома. Мы шли с ним по ночному городу, он предложил мне взять его под руку, я почувствовала, что мне необыкновенно хорошо идти с ним. Мы говорили о чем-то отвлеченном: о стихах, о театре, может быть, о природе… неважно. Хотелось, чтобы наш разговор никогда не кончался. Дошли до моего дома. Расставаться не хотелось. Было поздно, на следующий день я уезжала. Лева вызвался меня проводить.

    Из дома мы вышли затемно. У меня был очень тяжелый чемодан (отец получил паек и часть отдал мне). Лева тащил чемодан до здания Аэрофлота на проспекте Руставели, а мы с отцом, сокрушаясь, шли рядом. От аэровокзала в аэропорт шел автобус. Мы распрощались, и я укатила. Лева дал мне письмо для Вити Сокольского12. В Москве я позвонила Вите и узнала, что он уехал в Тбилиси. Я взяла конверт, вложила в него это письмо и, написав коротенькую записку Леве, отправила ему. Через несколько дней получила от него прекрасное письмо с благодарностью и пожеланиями удачи.

    Экзамены я сдала, но мне не повезло на самом финише, и я вернулась в Тбилиси к родителям. Поступила на филологический факультет Госуниверситета на отделение экстерна, стала усиленно заниматься в публичной библиотеке. Написала Леве записку, что я вернулась. И начались наши ежедневные встречи. Он приходил за мной в библиотеку, и мы отправлялись гулять по городу. Вместе нам было очень хорошо.

    В своем дневнике Лева писал:


    24.10.1947 г.

    Приехала Наташа Фокина. У меня к ней странное чувство. Она нравится мне. Стоит мне отпустить свои чувства, и я буду влюблен в нее. Я, очевидно, нравлюсь ей. А я держу себя, держу. Какое-то странное чувство. А вдруг придет что-то другое. Не знаю. Очевидно, надо все же сдержаться. Еще немного. Там все будет виднее, яснее, чем сейчас.

    Завтра собираюсь ехать к маме и не знаю, не задержит ли меня что-либо. Гига Кипшидзе предлагает работу до праздников - красить крыши. Утверждает, что можно заработать. А завтра Кравченко обещал мне устроить встречу с Мачавариани - министром кинематографии. Сегодня познакомился у Ирины с Шупаевым - художником. Он приехал из ссылки, с Дальнего Востока. Симпатяга. Барин-художник. Знакомство приятное. Вообще же дела мои и чувства, все нити жизни разбегаются в разные стороны, и никак не могу собрать их в кулак.


    30.10.47 г.

    Ну вот. В моей жизни, горестной и трудной, появилась женщина. Долгожданная, милая женщина. Я растерян ужасно. Я все время хочу ее видеть, все время. Я строю планы, в душе будучи уверен в их недостижимости. Мне страшно ходить с ней по улицам, т.к. мне все время кажется, что мы обращаем на себя внимание, и мне вот-вот придется драться. Мне ужасно этого не хочется в ее присутствии. И все время подмывает дать кому-нибудь в морду. Словом, я влюблен самой мальчишеской любовью. Она бредит театром и смотрит на меня ясными глазами. А ведь, если я имею, или буду иметь место в ее сердце - мне ужасно не хочется делить его с театром. Я строю дивные планы о монопольном владении ею, о чудесных путешествиях, которые мог бы с ней предпринять, о чудных днях, которые хотел прожить с ней, с милой девочкой. И я знаю, что все это недостижимо, и что я, верно, не смог быть для нее достаточно смел, удачлив, умен, красив. Она достойна настоящего человека. Смогу ли я сколько-нибудь приблизиться к тому идеалу, который нужен ей, который оторвал бы ее от театра и принес бы ей уйму радостей, чудную жизнь, который был бы ей настоящим мужем. Я страстно хочу этого, но смогу ли? Наверное, нет. Милая, милая девочка. Я делаю не то, что нужно. Я стараюсь войти в твою жизнь, стараюсь приблизиться к тебе и все быстрее и быстрее привыкаю к тебе. Тем труднее будет оборвать. А ведь придется. Я должен перестать встречаться с тобой, должен забыть, забыть.


    4.11.47 г.

    Впрочем, уже 5-е. Третий час ночи. Чудный день с Наташей, милой Наташей. Были в моем любимом месте под Давидом. Наташа впервые. Я, увы, нет. Я бы хотел, чтобы это было моей первой любовью. Но это очень похоже. Любовь, конечно, любовь. Мне все время хочется видеть ее, держать ее руку, слушать, как она разговаривает и смеется. С ней мне очень хорошо вдвоем. Чудно, чудно. Потом мы поднялись на фуникулер и долго, долго разговаривали. Все уговаривала меня встряхнуться и сделаться злым и самоуверенным. Мне тоже хочется думать, что она не совсем равнодушна ко мне. Я все время сдерживаю себя. Стараюсь не сказать ей прямо о своей любви. Она ведь знает и так. Мне хорошо. И как-то по особенному весело. Неужели это не толкнет меня как следует. Я должен. Во что бы то ни стало должен добиться места в жизни. Неужели не добьюсь?

    Первое, что я должен сделать - театральный институт и студия - ассистентская категория. А там, что Бог даст. Но это программа минимум. И это я должен сделать. Ну-ка?


    10.11.47 г.

    В моей жизни - Наташа. Теперь уже ничем не вытравишь. Если и захочет кто вытравить - я всеми силами буду сопротивляться. Я люблю ее, хочу ее и сделаю все, чтобы оставить ее в моей жизни надолго, совсем. Столько хорошего, светлого принесла она мне, хорошего стремления, порыва; столько хороших, уже забытых желаний воскресло во мне. Мне снова хочется жить цельно, интересно, насыщенно. Мне противны люди, к которым вчера еще стремился. Теперь я понимаю, что стоят все эти собрания гурманов и эстетов… Ну их… Суета. Совсем не так надо. Совсем не так. Спасибо, милая, за раскрытые глаза, за возвращенную мечту.

    Тогда же было решено снова ехать в Москву и поступать на режиссерский факультет, если можно - восстановиться, если нельзя - поступать на общих основаниях. Лева поехал в Ереван, хлопотать о республиканской стипендии.

    В одном из писем, написанных мне, он сообщил:

    «Мой грядущий переезд в Москву я склонен считать очень и очень важным событием в моей жизни… Я снова вспомнил тебя, такую, какой ты была, когда мы ехали с тобой на Давид-Гареджи. Вспомнил, какое это было странное и восхитительное чувство, на первых же порах, и как я влюбился в тебя и боялся в этом признаться даже себе самому, не только что тебе. Я снова пережил тот грустный вечер, когда вы ушли с Давид-Гареджи, и когда я уверял себя, что удержался от этого чувства, “чуть было не захватившего меня”, и на сердце было грустно и ужасно тяжело. Снова я пережил твое первое письмо и твою записку, которая извещала меня о том, что ты уже приехала, и я могу видеть тебя. Как это было хорошо. И мои рейсы в Публичку. И как я, наконец, объяснился тебе и поцеловал тебя в висок. И все чудные вечера, которые я провел с тобой. И каждый твой поцелуй, и каждую твою слезинку… Я ведь люблю тебя безмерно, только тебя во всем мире, только ты мне нужна, необходима, как воздух, как свет. И я хочу сделать для тебя много хорошего, чтобы тебе всегда было легко и весело. Не знаю - смогу ли? Но хочу страшно!»

    Я перечитываю эти строки и поражаюсь тому, что, прожив вместе со мной 55 лет, он остался верен им…

    А тогда, в далекие годы нашей молодости, любовь давала нам такие силы, что мы смогли вместе сделать невозможное.

    В зиму 1947–1948 годов произошло многое. В конце 1947 года умерли дед Левы Николай Меликич и названный дед Сперанский. Немного позже умерла родная тетка, сестра отца, Евгения. Перед смертью дедушка Ника получил ответ на свой запрос о судьбе сына Александра - ему сообщили, что Александр Николаевич Кулиджанов скончался в одном из исправительно-трудовых лагерей от пневмонии. Екатерина Дмитриевна изнывала от тоски и нужды в Цхинвали. Лева обивал пороги милицейских начальников в хлопотах о разрешении ей проживания в Тбилиси.


    «От гр. Кулиджановой Екатерины Дмитриевны

    прож. в г. Сталинири, ул. Ленина, 17.

    Заявление

    В декабре 1937 года я была арестована органами НКВД по делу моего бывшего мужа Александра Николаевича Кулиджанова и, как член семьи, вскорости выслана в г. Акмолинск, сроком на 5 лет. Ввиду войны пребывание мое в лагере затянулось. Только в 1944 году я получила персональное разрешение Министра государственной безопасности на въезд и прописку в г. Тбилиси.

    С 1944 по 1947 год я жила вместе со своей семьей в квартире, в которой живу с 1923 года, и работала в тресте «Пиво-лимонад» Грузии в качестве управделами - машинистка сбытконторы. В августе 1947 года органами милиции мне было предложено выехать из города. С тех пор я живу в Сталинири и работаю в Облздравотделе в качестве машинистки.

    За время моего пребывания в Сталинири скончался мой отчим - подполковник в отставке Сперанский, на попечении которого находились моя мать и мой сын. Моя мать инвалидка, совершенно нетрудоспособная женщина, и естественно не может ничего делать ни для себя, ни для моего сына. Сама я живу в ужасных условиях, ввиду расстроенного здоровья нуждаюсь в физиотерапевтическом лечении, которого в Сталинири получить не могу, и также страдаю в разлуке с семьей. Я обращаюсь к Вам с просьбой пересмотреть мое дело и, учитывая все вышеприведенные обстоятельства, по возможности помочь мне вернуться в семью.

    Е.Кулиджанова 2.IV.48».

    Вернулся из ссылки, отбыв свой десятилетний срок в Магадане, дядя Сурен. Жить в Тбилиси ему не разрешили, и он вынужден был искать себе пристанище в районных захолустных городках Грузии. Несчастья вились вокруг семьи Кулиджановых несметным роем. На этом фоне желание Левы ехать в Москву выглядело безумием. Все близкие были против. Но в конце 1947 года произошла денежная реформа, отменили карточки, жить стало легче. Правда, и тут в преддверии реформы произошел казус. Измучившись от безденежья, Лева и Екатерина Дмитриевна решили продать отцовский диван, добротный, громоздкий, изготовленный на заказ в мастерской ЦК. Диван долго не продавался. Вдруг нашлись покупатели, за несколько дней до реформы он был продан, и деньги, вырученные за него, превратились в ничто. Их можно было поменять на новые из расчета один к десяти…

    Весной 1948 года прошение Екатерины Дмитриевны о разрешении ей проживания в городе Тбилиси было удовлетворено. Теперь отъезд Левы в Москву стал более вероятен. Екатерина Дмитриевна и Тамара Николаевна поменяли две комнаты на Ленинградской улице на одну комнату с чуланом на той же улице с доплатой, и Лева получил некоторую сумму для устройства своих дел в Москве.

    Снова Москва.

    Я с сестрой уехала раньше Левы. Соня намеревалась перевестись из Тбилисского университета в МГУ, а мы с Львом Александровичем должны были поступать заново—он в ГИК, на режиссерский, а я в ГИТИС, на актерский.

    Лева летел в Москву на самолете. Приехал к нам на Зубовский бульвар. Как раз комната моего дяди была свободна, и мы поместили туда Леву. Наш дом на Зубовском бульваре был превращен советской властью из благоустроенного дворянского гнезда в зловонную коммуналку. Мы с мамой занимали одну комнату, бывшую детскую. Смежную с ней комнату отняли у нас после очередного ареста моего отца. Остальные комнаты занимали разные жильцы. Среди них были и наши родственники, и совершенно чужие, омерзительные люди, бывшие обитатели хамовнических лачуг, сожженных во время войны немецкими зажигалками. Время от времени в квартире вспыхивали ссоры на почве классового антагонизма. Но Лева, несмотря на то, что жил «не прописанный», как-то вежливо и спокойно поладил со всеми.

    Его экзаменационная эпопея прошла удивительно гладко. Приехав в институт, он узнал, что в тот год мастерскую набирал Герасимов, а восстановиться на второй курс можно было в мастерскую Кулешова. Лева подумал и решил, что имеет смысл поступать к Герасимову. Успешно выдержав все экзамены и собеседования, он был принят на первый курс.


    Из воспоминаний Льва Кулиджанова:

    С Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым я встретился в 1948 году. Он стал моим настоящим учителем, провозившимся со мной пять с лишним лет, добрым учительским глазом следившим за моими первыми шагами в профессии. Тогда он был много моложе, чем я сейчас, но это уже был маститый режиссер, известный педагог, крупный общественный деятель.

    На нашу первую встречу я шел с трепетом и волнением. Не скажу, о чем шел разговор, о чем он меня спрашивал, и что я ему отвечал. Но я отчетливо помню его пронизывающий взгляд. Прямо рентген…

    У меня тоже все шло хорошо - прослушав меня, Андрей Гончаров, набиравший мастерскую с Лобановым, пригласил меня в театр порепетировать. Но на меня напал страх. Лева уговорил меня не ходить больше на экзамены, а поступить в студию Центрального Детского театра, где курс набирали Ольга Ивановна Пыжова и Валентина Александровна Сперантова. Директором театра был Константин Язонович Шах-Азизов, друг Ирины Валерьяновны. Там же работал и Вадим Борисович Болтунов, и там же работала в оркестре моя родная тетя Наталья Марковна Мостовая (она была концертмейстером вторых скрипок). Так все и устроилось. Начался учебный год. И в сентябре же мы с Левой стали мужем и женой.

    Первый семестр прошел благополучно. Сдав все экзамены и получив по мастерству четверку, Лева поехал в Тбилиси на каникулы (у меня экзамены начинались позже). Осень и зима 1948-49 года были очень напряженными. Бушевала кампания по «борьбе с космополитизмом». Шли аресты. При странных и загадочных обстоятельствах был убит Михоэлс. Закрыли Камерный театр и Еврейский театр. В разгар экзаменационной сессии пришел приказ о закрытии двух театральных студий - Еврейского и Центрального Детского театра. Это было для меня как удар грома. Правда, если бы мы не были столь легкомысленны, все это можно было предвидеть. Еще в июле в Москве побывала Ирина Валерьяновна и послала Леве в Тбилиси упреждающее письмо:

    «11.VII. 48 г.

    Дорогой Левик!

    Вот что я хочу тебе сказать - пока ты еще не уехал. Конечно, в Москве жить чудесно во всех смыслах - но жить вот так, как я - гостьей в гостинице с каким-то обеспечением. Так, как хочешь жить ты - это, прости, страшно. Вадим работает - но голодает. Ляля тоже. Эдик13 не работает, оборвался - злой, без денег. Таких тысячи. Я нарочно пошла не по ресторанной Москве, а в столовую - видела, как тысячи людей стоят в очереди за блюдцем холодной манной каши и радуются, что есть хоть это. Теперь дальше - учти новую линию в искусстве. Расходы сокращены, театры так же. Армия безработных актеров! На «Мосфильме» осталось 15 маститых режиссеров. Остальных нет вовсе или перевели в ассистенты (Юткевич, напр.). «Детфильм» закрыт. Идет сокращение, объединение или еще что-то. То же касается ГИТИСа и ГИКа. Будет полнейший отбор - лучших, талантливых, сильных - с «бабушками». Режиссерство - это утопия полнейшая. Прости, но режиссер должен быть нахальным, смелым, дерзким, уверенным, умеющим объединять людей. Это не твои качества. Это не для тебя. Если уж непременно Москва - то пусть это будет искусствоведческий факультет, ты талантливый - ты можешь писать. Если не гениально, то вполне хорошо. Это тоже реально, хоть и невероятно трудно. Прости, Бога ради, что вмешиваюсь в твои планы. Ты можешь просто пренебречь моими словами, в которых есть трезвость, разумность, любовь к тебе и страх за тебя. Не только за здоровье, но и за загубленные 5 лет жизни… В 30 лет ты будешь опять вне работы и вне жизни и труда. Мне бы не хотелось этого. О твоей Наташе, милой, чистой и нежной и наивной девочке я и не говорю! Для нее ли «Театр»?!! Почему это люди всегда хотят того, что им не дано в жизни? Ты сам в этом убедишься, если сделаешь по-своему, не послушавши меня. Но все же у Шалико я была и просила помочь тебе, если ты к нему обратишься. И Шах, и Рубин, и Олидор - все против твоих неразумных планов. Я слабо защищаю тебя из любви к тебе. И получаю в ответ, что я, не зная жизни - и общего положения—своим потаканьем порчу тебе жизнь. Они правы. И потому-то я и пишу тебе, зная, что, может быть, огорчу тебя. Подумай и что-то измени в себе и в своих планах.

    Крепко тебя обнимаю и целую. Мои деньги на исходе - и я еду домой, рада, что мне есть куда ехать. А ты-то что будешь здесь делать зимой, без денег, без ничего - один. Ужас просто! Ну, все! Крепко тебя целую и люблю, и прошу извинить меня за вмешательство!

    Твоя мачеха Ира».

    Все, что писала Ирина Валерьяновна, было чистой правдой. Оснований для оптимизма не было. Но Лева был уже не один. Мы были вместе - молодые, наивные, влюбленные. Я прочла в итальянском романе «Повесть о бедных влюбленных», что любовь для бедняка - это спасение, а для богатого - игрушка. Для нас любовь была спасением. Помню, как мы с Мишей Марусаловым встречали Леву, возвращавшегося из Тбилиси. Я обливалась слезами. Лева испугался: «Что случилось?» - «Студию закрыли». Он вздохнул с облегчением, а позже уговорил меня расстаться с мечтой о театре и подумать о поступлении на сценарный факультет ВГИКа. Сам отнес мои работы на творческий конкурс и подал за меня заявление.

    Начался новый семестр, и Лева погрузился в учебу. Занятия по мастерству проходили увлекательно. Студенты завороженно слушали Сергея Аполлинариевича. Им восхищались, его боготворили. Работа первого семестра была раскачкой - студенты-режиссеры сочиняли этюды и ставили их на площадке, а играли в них студенты-актеры. Во втором семестре надо было поставить отрывок или монтаж из произведений русской классики. Решили взять «Казаков» Льва Толстого. В этом монтаже были заняты и режиссеры, и актеры. Репетировали долго, но ничего не получилось. Сергей Аполлинариевич разгневался. Взялся репетировать сам, для того, чтобы показать актеров на экзамене. А режиссеров, среди которых был Лева, поставил перед фактом: тех, кому выйти к экзамену будет не с чем, отчислят. До экзамена оставалось несколько дней. Лева пришел из института в отчаянии. Я предложила ему взять отрывок из «Хаджи-Мурата». Он загорелся этой идеей. Ночью написал монтаж из трех сцен. Утром побежал в институт, собрал земляков-кавказцев. Хаджи-Мурата согласился играть Шамиль Махмудбеков. Репетировали ночами. И вот наступил день показа. Накануне Лева сказал мастерам, что репетирует «Хаджи-Мурата», и в ответ услышал скептические слова: «Конечно, это ваше право, вы еще являетесь студентом мастерской. Но это вряд ли что-нибудь изменит».

    Лева показывал свой монтаж в самом конце прогона работ мастерской, уже поздно вечером. Первая сцена ночная - приезд Хаджи-Мурата к Садо. Через всю площадку наискось лег синий луч света. Затрещали трещотки, имитирующие пение соловья. Шамиль Махмудбеков в папахе, в мягких кавказских сапогах в сопровождении своих мюридов, одним из которых был Фахри Мустафаев, выглядел необыкновенно достоверно. На маленькой сценической площадке в аудитории произошло чудо. Ребята играли раскованно, темпераментно. Показ прошел «на ура». Леве и его друзьям-сокурсникам аплодировали. Это был ошеломляющий успех. Сергей Аполлинариевич, обняв Леву, прохаживался с ним по коридору и анализировал монтаж, особенно отмечая работу со светом. А ведь эта полоска синего света получилась случайно: дверь не закрывалась плотно - мешал кабель. И в этом первом, дружеском и уважительном разговоре с мастером был залог будущей близости между ними. После показа Лева позвонил мне и, торжествуя, рассказал о своей победе. Никогда не забуду его ликующего голоса и отрывочных слов, сумбурных и радостных. Пожалуй, это был самый неожиданный, самый драматичный и самый оглушительный успех, предвосхитивший многие другие, которые предстояло ему пережить.

    После этого показа положение Левы в институте утвердилось. Все последующее складывалось с учетом этого бесспорного успеха, определившего многое в его жизни. Тогда-то, в те решающие дни и сложились его дружеские отношения с соучениками. Мастерская была хорошая: режиссерская группа - Яша Сегель, Шамиль Махмудбеков, Толя Бобровский, Эдик Бочаров, Глеб Комаровский, рано скончавшийся Володя Попов, Янко Янков, Вася Ордынский, Володя Карасев, Юра Турку, Изя Магитон, Генрих Оганесян; актерская группа - Алла Ларионова, Коля Рыбников, Вадим Захарченко, Аля Румянцева, Клара Румянова, Оля Маркина, Лариса Кромберг, Нина Меньшикова, Юра Кротенко, Володя Маренков, Саша Кузнецов, Сережа Юртайкин, Нина Гребешкова, Ира Акташева… Несмотря на множество других обязанностей, Сергей Аполлинариевич и Тамара Федоровна жили интересами мастерской. Репетиции всегда проходили интересно.

    - Наслаждайтесь! Наслаждайтесь! - часто говорил Сергей Аполлинариевич во время работы. - Наслаждайтесь! В этом и смысл, и счастье жизни каждого. Никаких скидок на ученичество. Никакого школярства. Полная самоотдача в работе, и ничто не должно быть помехой и препятствием: ни утлый реквизит, ни крошечная сценическая площадка мастерской, ни отсутствие костюмов. Высокие мысли и высокие чувства должны быть объектом вашего творческого бытия.

    Сергей Аполлинариевич во время репетиций или бесед нередко пускался в пространные размышления о жизни, читал стихи Пушкина, Заболоцкого (которого он особенно любил). У него была прекрасная профессиональная актерская память, он был широко образованным человеком. Жил красиво и со вкусом.

    Репертуар мастерской строился на произведениях классической литературы. «Хаджи-Мурат» вполне вписался в стиль мастерской, и работу над ним решено было продолжить. В следующий семестр на экзамен был вынесен монтаж из пяти сцен. В работе над ним объединились студенты - «лица кавказской национальности» других мастерских: Марлен Хуциев, Резо Чхеидзе, Гугули Мгеладзе. Сам Лева тоже играл в отрывках своих товарищей: Анархиста в «Хождении по мукам» Алексея Толстого, Норбера де ля Моль в «Красном и черном» Стендаля, Хирина в «Юбилее» Чехова, Лефорта в «Петре Первом» Алексея Толстого… Каждая из этих ролей получила самую высокую оценку в буквальном смысле слова.

    Летом 1949 года, после успешно завершенной сессии надо было заняться поисками заработка. Профессиональное искусство тогда переживало не лучшие времена, уже вышли громобойные постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», об опере Мурадели «Дружба народов», о фильмах «Большая жизнь» и «Иван Грозный». Муссировалось утверждение о том, что грани между профессиональным искусством и самодеятельным, народным, должны стираться - в бесклассовом обществе будущего этого водораздела вообще не будет. В театрах проходили болезненные сокращения, фильмов снималось все меньше и меньше, зато щедро финансировались «смотры народного творчества», что и служило для профессионалов источником заработка.

    Кто-то познакомил Леву с Романом Тихомировым, который занимался «народным творчеством». Он предложил снять очерк о таком смотре. Лева подключил к съемкам своего друга - студента операторского факультета Сурика Шахбазова (впоследствии он снял «Цвет граната»). Достав в институте аппаратуру и пленку, они отправились снимать в Ленинград. Поездка оказалась тяжелой. Кроме того, что им самим пришлось таскать тяжелейшие кофры с аппаратурой, Лева заболел. Поднялась высокая температура, болело горло. Несмотря ни на что, они все сняли. Вернулись в Москву. Я была на даче, которую снимала моя старшая сестра. Лева заехал за мной. Вид у него был ужасный, совершенно больной. Мы отправились в Москву. Денег было только на билеты в метро. В электричке ехали зайцами. Незадолго до какой-то станции показался контролер, но на остановке мы успели выскочить на платформу. Пришлось дожидаться следующей электрички. Наконец, добрались домой. Я заняла десятку у соседки и приготовила какую-то еду. Лева чувствовал себя плохо. Отлежавшись несколько дней, он пришел в себя, но у него стала шелушиться кожа, слезала пластами. Оказалось, что он на ногах переболел скарлатиной… За эту тяжелейшую работу Лева долго не мог получить денег. В конце концов, когда мы уже окончательно потеряли надежду, ему заплатили, гораздо меньше, чем мы предполагали, но все же…

    Этим же летом я успешно сдала экзамены на сценарный факультет ВГИКа и была зачислена в институт. Теперь мы оба учились в одном институте. Кино, к которому я раньше относилась равнодушно, захватило и меня.

    Продолжение следует

    ------
    *Текст представляет собой журнальный вариант нескольких глав из книги Н.Фокиной «Постоянство мечты».

    ** Здесь и далее приводятся расшифровки магнитофонных записей рассказов Л.А.Кулиджанова, сделанные Н.А.Фокиной.

    *** Мама Льва Александровича, Екатерина Дмитриевна, находилась в лагере.

    1. Ерзинкян Маро Суреновна (1920–1990)—сценарист.

    2. Ерзинкян Юрий Суренович — режиссер.

    3. Штенберг Ирина Валериановна — театральный художник, вторая жена отца Л.А.Кулиджанова.

    4. Нодия Михаил Юлонович — врач, муж сестры И.В.Штенберг.

    5. Шеренц Гиви — военный юрист, друг детства Л.А.Кулиджанова.

    6. Кулиджанов Александр Николаевич —отец Льва Александровича.

    7. Сперанский Александр Иванович — отчим Екатерины Дмитриевны Кулиджановой.

    8. Ходжикян Эдгар Эдуардович — режиссер.

    9. Кулиджанов Николай Меликич — дед Льва Александровича.

    10. НКО — Народный комиссариат обороны.

    11. Гурария Нина — жена фотографа Самария Гурария.

    12. Сокольский Виктор Николаевич — академик, друг Льва Александровича.

    13. Себастьянский Эдуард — художник по костюмам.


    Похожие статьи и материалы:

    Кулиджанов Лев (Цикл передач «Острова»)
    Кулиджанов Лев (Цикл передач «Как уходили кумиры»)
    Кулиджанов Лев Александрович (Режиссура)
    Кулиджанов Лев Александрович. Часть 2 (Кулиджанов Лев Александрович)




    Для комментирования необходимо зарегистрироваться!




    Информация
    Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.